Журналист Ольга Комок, сходив в Александринский театр на "Преступление и наказание", констатирует, что спектакль — настоящее испытание для зрителя. Как минимум на время.
В Александринском театре и на одноименном фестивале состоялась если и не самая успешная, то наверняка самая громкая премьера года. Худрук Венгерского национального театра Аттила Виднянский поставил роман Достоевского "Преступление и наказание" как оперу. Да не какую–нибудь, а самую что ни на есть поствагнерианскую: пять с половиной часов эпического действа, многословные герои — не люди, а олицетворения всяких разных идей и морально–этических концепций, кипящие страсти отсылают не к быту, а сразу в вечность (или в хрестоматию по истории литературы). И, конечно, музыка: она–то и правит бал на сцене драматического театра, толкает вперед действие, захлестывает монологи персонажей звуковыми штормами, заставляет шевелиться вездесущий миманс в тюремных телогрейках.
Миманс этот еще и поет, как положено оперному хору. Живые голоса создают обаятельный контрапункт к основной фонограмме (которая представляет собой энциклопедию австро–немецкого экспрессионизма XX века с вкраплениями грегорианского хорала и общеизвестного барокко): что?то из русского церковного обихода, немножко площадного фольклора плюс вокальное переложение хита Эми Уайнхаус — это бонус для тех, кто решился остаться на второе отделение "концерта" после 2,5–часового акта.
Других бонусов во втором акте почти нет: в первые 2 часа публике уже предъявлены все ноу–хау оперы "Преступление и наказание". Черно–белый конструктивизм очень идет партитуре. Зловеще развеселый миманс перекатывает абстрактные фрагменты человеческих (человеческих ли?) жилищ при каждом повороте всем известного сюжета. Почтение к главному русскому роману явлено полнейшее, артисты произносят текст классика целыми страницами. Разве что ради ускорения процесса полифонически накладываются друг на друга: например, Мармеладов (Сергей Паршин) исповедуется в пьянстве, а параллельно матушка Раскольникова (Мария Кузнецова) зачитывает письмо сыну. Поначалу монологи богато иллюстрированы: Соня (прекрасная в артистической сдержанности Анна Блинова) изображает рассказ о своем падении посредством пластических экзерсисов. Зарубленные старухи, а позже и покойник–Мармеладов не покидают сцену, как оперные лейтмотивы не исчезают из партитуры. Сон Раскольникова об убиении лошади вообще превращается в буйный сценический апокалипсис, в том числе для слуха граждан, не привыкших к стадионному уровню децибел.
Читайте также:
Рецензия
Рецензия на спектакль "Лабиринты Венеры"
Все партии спектакля расписаны в точном соответствии с указаниями композитора, то есть писателя. Тощая помешанная Катерина Ивановна (Виктория Воробьева) мечется с детьми в костюмах зайчиков, Разумихин (Виктор Шуралев) — положительный хипстер в футболке с Гагариным, Лужин — карикатура на чиновника, Лебезятников (Иван Ефремов) — идеалист из тех, кто в 1991–м строил баррикады у Белого дома, Свидригайлов — блистательно–отвратительный, хореографически точный Дмитрий Лысенков — не выходит из предначертанной роли ни на секунду. Живым, самостоятельным героем не кажется даже сам Раскольников — Александр Поламишев играет душу, смятенную до состояния полной неопределенности. И только один актер (или персонаж?) отыгрывается на Достоевском по полной: Виталий Коваленко превратил следователя Порфирия Петровича в эдакого клоуна из фильма ужасов, многоликого змея–искусителя с истерическим хохотом и повадками пародийного светского льва. Тут уж не роль управляет артистом, а совсем наоборот.
Во втором акте этот змей переодевается в католическую рясу и с дьявольским напором нашептывает Раскольникову мысли уже душеспасительные — о пользе веры и покаяния. О том же — в лоб, долго, безо всяких ухищрений — вещает и Соня. После залихватского марша персонажей в честь всех злых и мертвых (с уморительным гигантским топором вместо знамени) режиссер как будто теряет интерес к заполнению сцены движением. Стены не катаются, хор растворяется в темноте. Наступает череда томительных соло. Каждый персонаж выговаривается до последнего вздоха, до последней ноты — чистое наказание для зрителя, опаздывающего на метро. И когда Свидригайлов, вдоволь наисповедавшись, полазив по стенам и покатавшись по полу, наконец, стреляется одновременно с сакраментальным раскольниковским "Я убил!", а свет на сцене гаснет, сил остается только на ответный вздох — "И слава богу".