Андрий Жолдак поставил освежающе бездуховный спектакль. В тревожные времена самоизоляции, российского скрепоносного пуританства, европейской новой этики и повального стремления к самосовершенствованию за отсутствием всяких возможностей совершенствовать взбесившийся окружающий мир его "Нана" кажется одновременно удивительно ретроградной и вызывающе злободневной работой.
Полугодовая выдержка "в запасниках" из–за карантина и репетиции по зум–связи ничуть не снизили эффекта: пощёчина общественному вкусу, каковой роман Золя воспринимался в своем 1880 году, и сегодня звучит довольно хлёстко.
Никаких обещанных в анонсах сновидений, фантазий и нелинейной логики на Новой сцене Александринского театра нет: прямое как стрела повествование о сексе, теле и деньгах держится на трёх китах.
Текст целых глав романа хладнокровно, с лёгкой буржуазной брезгливостью зачитывают мужчины. Он же разыгрывается перед зрителем воочию — в окружении полупустого бидермайеровского интерьера, демонстративно банальных видеопроекций, современного попсового плейлиста. В центре кадра всегда Нана — олицетворение тайны женской притягательности в парадоксальном и совершенно героическом исполнении Анны Блиновой.
Кто–то из инсайдеров уже окрестил новый спектакль Жолдака "производственной драмой" — внутритеатральной историей о том, как режиссёр добивался от александринских артистов прямо–таки стахановских подвигов перевоплощения. Наблюдение за игрой Анны Блиновой и вправду имеет не только эстетический, но как минимум спортивный смысл. Слава богу, артистка находится в превосходной форме и ей хватает гибкости и ловкости на самые рискованные позы, лягушачьи прыжки на каблуках и упражнения на физкультурном снаряде.
Душевные силы госпожа Блинова (трепетная Соня из "Преступления и наказания" Виднянского, девочка–Комиссар из "Оптимистической трагедии" Рыжакова и т. п. и т. д.) тратит на грубое изображение бешенства матки. Никаких виляний бедрами и прочего кафешантана: Нана без малейшего кокетства задирает свои исчезающе короткие подолы, расставляет ноги, залезает в свои и чужие трусы, целуется со своим отражением в зеркале, метафорически, но красноречиво совокупляется со встречными любого пола и возраста. (Сразу отметим для бдительных: ни одного миллиметра запрещенных к показу фрагментов тел вы в этом спектакле не увидите.)
Выражается Нана не менее вызывающе, косноязычная похабщина сюсюкающим тоном лишь изредка превращается в человеческую речь: разумеется, когда героиня задумывается о рае и аде, и разок — когда она требует дать ей роль порядочной женщины в спектакле Валерия Фокина (зал смеётся).
Удивительным образом вся эта вакханалия на сцене не даёт никакого ключа к разгадке пресловутой тайны женской притягательности. Персонажу Анны Блиновой — этой "Нимфоманке" по–русски — далеко до природно неотразимой Джо — Шарлотты Генсбур.
Её Нана — в лучшем случае недоразвитый подросток из неблагополучного района, её сексапильность — похоть животного в течке. Неслучайно героиня спектакля все два часа носится с замечательно безвкусной картиной, изображающей застреленного оленя–самца (видимо, убитого во время весеннего гона).
Что заставляет мужчин и женщин вожделеть к грязноватой в санитарном смысле слова пигалице, у которой любовники, деньги и власть утекают сквозь пальцы?
Мы не увидим ответа ни в глазах графа Мюффа (молодого, надутого как индюк Степана Балакшина или пожилого, потрясённо–умилённого — в безупречном исполнении Семёна Сытника), ни в суете бестолкового юнца Жоржа (Иван Ефремов), ни в объятиях Атласки (Полина Теплякова), ни тем более в побоях карикатурного футболиста Фонтана (Игорь Мосюк).
Вот разве что гротескная служанка Зоя (Елена Вожакина), подглядывающая за хозяйкой и завидующая ей, дает подсказку: не женщину хотят заполучить персонажи Андрия Жолдака, а ее звериное жизнелюбие, безбрежную (буквально без берегов) витальность, саму жизнь. Нет жизни — нет жажды.
Зависть оборачивается уничтожающей ненавистью: персонажи спектакля вбивают в бездыханное тело умершей от оспы Нана гвозди и стрелы, топчут хрупкие запястья и лодыжки. Тем временем в ушах звучит подробнейшее описание телесного распада из романа Золя — куда более сладострастное, чем самые смачные сцены разврата. Ну а о любви тут с самого начала никто не заикался.