Слишком большой старый центр. Слишком мало денег. Хватит максимум на подновление декорации набережных и главных проспектов. И, кстати, в Европе то же самое. Я знаю массу мест, родственных Петербургу по этому духу отыгранного спектакля при сохраненных кулисах, по этой идеологии рухнувшего имперского дерева.
Таков Будапешт с его фантастической ночной тусовкой в ruinbars — "барах–руинах". Город пышный, город бедный, довольно пыльный и дико сексуальный. Таков некогда богатейший Дрезден с его Новым городом, Нойштадтом, внешне неотличимым от Петербурга Достоевского (и где Pelmeni и Wodka на каждом углу). Таковы многие итальянские города. Таков обожаемый мною портовый вольный Гамбург с его Репербаном и всею мыслимой городской жестью вокруг.
Но если дерево рухнуло, это не значит, что оно мертво. На упавшем стволе живут насекомые и растут грибы: оно дает жизнь новым жизням. То же и с упавшими имперскими городами: не пытайтесь их воскресить в прежнем статусе, но наслаждайтесь новым.
Это я к тому, что Петербург — не только Эрмитаж или "э–э–экскурсии по ва–а–аде, корабль отправляется через пять минут!". Петербург — это и нетуристские перекрестки, вторые и третьи дворы, бедные грязные улицы без малейшего признака зелени, все это не так уж и давно начало заселяться барами, галереями, столовками, книжными магазинчиками, хостелами, кофейнями, кинотеатриками (порой на пару десятков мест: я знаю такой в Ковенском, 14).
И если что и заставляет меня скучать в разлуке по Питеру, то вот именно эта новая жизнь бедных закоулков. Ценность черного блохастого пса не меньше ценности открыточного Петербурга. "Голицын–лофт" и бары на Рубинштейна, Белинского, Некрасова, Литейном, Большой Конюшенной — для меня достойные конкуренты всем 23 Рембрандтам Эрмитажа.
И друзей, и врагов Петербурга — да–да, я подбираю слова! — лично я определяю не по произносимому с придыханием слову "кюльтюра", а по отношению к трухлявому пню. Все, что способствует новой жизни в питерском буреломе (включая брежневский бурелом) — от открытых проходных дворов до открытых креативных пространств, — должно поощряться. Все, что наезжает на эту чащобу с бульдозером под лозунгом очистки, — должно получать отпор.
Вот почему мой личный враг — московская депутатка Хованская, настоявшая на запрете хостелов в жилых домах (о да, я знал ее молодой и прозападной, но с нею произошло то же, что с Госдумой в целом). Мне личный враг — петербургский депутат Четырбок, настаивающий на закрытии маленьких баров, что превращает большой живой город в деревню Четырбоковку. Их аргументы — забота о покое граждан — филькина грамота. У них всегда появится старушка Терешкова с письмами от трудящихся. Но все их словеса — просто сопровождение работы государственного катка, который в России умеет только стандартизировать, унифицировать, централизовывать и давить любое недовольство.
Это идет вразрез с идеей большого города, состоящей в том, что он — всегда персональная история. Как хочешь, так и будешь жить. Питер тем и прекрасен, что здесь, как в старом книжном шкафу, можно найти том по вкусу.
А книжные шкафы, в которых, кроме собрания сочинений Ленина и творений Брежнева, ничего не было, я тоже помню. Ленинград, в котором после 23:00 (когда закрывался последний ресторан, где залитое майонезом "мясо по–капитански" было главным ударным блюдом) было некуда пойти, я уже проходил.
Возвращаться в такой нет ни желания, ни смысла.
В конце концов, в мире есть Будапешт, Рим (с некогда убогим, а ныне отданным на откуп художникам и рестораторам предместьем Трастевере), Гамбург, Дрезден, Берлин.
Там персональные истории никто не запрещает и не может запретить.